Лежал Иван в белой реанимационной палате, подсоединенный капельницами и проводами к жизни, Лежал тихо, сны смотрел. И виделось ему, будто он, низенький, с опухшим, помятым лицом, в грязной одежде, сидел в пустой, темной комнате. А комната эта — сердце его. И там (привидится же такое!) огромная бутылка стоит, этикетками всякими обклеена. Рядом с ней стакан размером в полбутылки. И сидит себе Ваня, одинокий, небритый. Тут бутылка и говорит ему вкрадчивым голосом:
– Видать, Ванюша, крепко повязаны мы друг с другом, Тебе только со мной по жизни топать придется, Водочка во мне хоть и горьковата на вкус, но одурманит голову, от проблем избавит и силы даст. Ты только наливай.
Иван встал, послушно подошел к бутылке, обхватил ее, как подпиленное дерево, навалился и уронил горлышком на стакан. Потом из засаленного кармана достал соломинку, через которую перекатился глоток прозрачной жидкости внутрь горького пьяницы. Тот передернулся, прислонил кулак к носу, постоял так немного и – выдохнул. Следующие глотки катились по внутренностям Ивана легко и беспрепятственно, каждый новый делал его все больше и больше, а бутылка, подружка его, становилась все меньше и меньше, Вот он уже своей огромной рукой ловко брал ее за горлышко, наполнял стакан, чуть ли не доверху, и осушал его залпом.
– Говоришь, крепко я к тебе привязан? – развязал язык то ли сам Иван, то ли жидкость, влитая в него, – Захочу, – рукой тебя раздавлю. Я сильный, большой, а ты, мелочь, указывать мне вздумала?
– Что ты, Ваня, не дави меня, не бросай, я тебе еще пригожусь, – Выскользнула бутылка из его кулака и укатилась в угол. – Утро настанет, тут я тебе и понадоблюсь.
– То-то, – грозно протянул хозяин, – знай свое место.
Тут будто стук ему послышался, Иван потащился к двери и недоверчиво спросил:
– Кто там?
– Это Я, Иисус, открой Мне.
– Я такого не знаю. Вот Кольку Молыгина, Леху Булкина знаю. Ты случаем не от них будешь?
– Нет не от них, но к ним Я уже стучал, и Мне не открыли. А ты впустишь Меня?
– Может и впущу, – продолжал разговор через дверь Иван. – Скажи только сначала, зачем пришел?
– Я принес тебе воды.
– Воды? – Иван вдруг вспомнил, что в доме его вода перекрыта. И давно ему известно было, что с похмелья жажда мучит. Он нашел укатившуюся бутылку и распахнул дверь. Яркий свет резанул его по глазам, заставив зажмуриться.
Иван то ли от того света яркого, то ли от здоровья пошатнувшегося увидел белую палату, прозрачную капельницу, пожилую медсестру,
– Очнулся, голубчик? А дружки твои так и не очнулись. Везунчик, – жить будешь! – ободрила Ивана старушка в белом и ушла.
Вот так приключеньице, – зашевелились первые мысли в его голове. – Что медсестра сказала? Колька и Лешка не очнулись?”
И начал Иван вспоминать, как собрались они втроем – Колька, Лешка и он – выпить. Денег не было, голова гудела. У Лешки спирт технический кстати оказался, он спирт тот еще в канистре через цех тащил, и от заначки той бензином воняло, в раздевалке заводской расположились… А что потом было, не вспоминалось Ивану, только голова раскалывалась от догадок и дум непрошеных.
“3начит, дружков у меня нет больше, не очнулись они, выходит. Молодые, здоровые… Кольке трех килограммов до сотни не хватало, называли его шкафом трехстворчатым. А Леху – самого молодого из нашей троицы – Алешей Поповичем величали, тоже хорош был молодец· Их теперь, выходит, нет, а я есть…” Голова гудела и трещала, и снова он будто провалился в сон.
Из больницы Иван вышел только через две недели. В больничном листе было записано: «сильнейшая алкогольная интоксикация». Дружков его к тому времени уже похоронили. Работы он лишился. Семьи давно у него не было: жена ушла, и сына ему видеть не дозволяла. Ходил он после выписки неприкаянный. Выпить его пока не тянуло, он только бродил по улицам и думал. Передумал столько, сколько за всю жизнь не пришлось. В думах своих он все сон больничный вспоминал. Покоя ему не давало, что друзья-покойнички Стучащему не отворили. Может от того их и нет? А он, выходит, жив, потому как на стук ответил?
Гуляли мыслишки в Ивановой голове, да все в тупики забредали, На вопросы новые вопросы вставали, как грибы после дождичка. И сам Иван брел, как и мысли его, дороги не разбирая. Раньше жизнь его из одних прелестей состояла. А теперь все куда-то исчезло, и не прелести только, а жизнь сама будто оставила его, будто по улице брела только одна его оболочка мимо таких же оболочек, мимо домов из мертвого камня, мимо памятников — истуканов… Хоть бы что живое попалось!
Даже легкий ветерок не радовал Ивана. Сел он на скамейку в небольшом скверике, уронил взгляд на нее же и ушел в себя – глубже некуда. Посидел так немного, машинально оторвал бумажку, прикрепленную кнопками к той скамейке, поводил взглядом по надписи, нарисованной на листке большими красными буквами:
“ОСТОРОЖНО, ОКРАШЕНО!”, потом, скомкал и сунул в карман брюк, повинуясь старой «шоферской» привычке.
Вдруг подскочил Ваня, как ошпаренный, помчался в свою комнату – штаны спасать. А мысли за ним, вдогонку. Чего он ищет? Может, и нет вовсе того Иисуса? Мало ли что могло привидеться, все искать – обуви не хватит! Жил ведь раньше, нормально жил. Эти завихрения в мозгу от безделья, видно, образовались. А он к приятелю сходит, только прежде штаны спасет.
Вот так то ли мысли его, то ли сам он на дверь комнаты и налетел.
Затворил Ваня дверь свою на задвижку шпингалетную, да быстрей штаны окрашенные снимать. Рука скользнула по карману, а в нем бумажка скомканная шелестнула. Вынул ее из кармана Ваня, распрямил, разгладил, усмехнулся сам себе: надо ж, не рассмотрел. Тут Ваня заметил, что под большими красными буквами маленькие черненькие имеются, какая-то книга пострадала”, должно быть. Не зная, зачем, стал он вчитываться в мелкий текст, забыв про штаны свои – местами полосатые.
Слова в той книге были обыкновенные, а нагнали почему-то слезы. Те покатились, не спросясь, промывая то ли глаза, то ли душу. От промывания такого открылось зрение новое у Ивана, и показало оно ему жизнь его прошлую от самого детства.
И увидел Ванюша, как малым еще обманывать научился, подрастая – грубить. А после к водочке пристрастился, а на водочку приворовывать из своей же семьи науку освоил. Увидал, как жену свою красивую длинноволосую впервые ударил, еще совесть поначалу его слегка побеспокоила, но потом, при каждом удобном случае, давал он понять своей совести, кто хозяин жизни! А жене напоминал, кто глава семьи, пока та не сбежала от него вместе с сынишкой. И увидел Иван, как из маленького мальчика негодяй вырос. Виделось ему, что теперь он вовсе не он, а большая мусорная куча, которая растет и растет, покрывая грязью и гнилью молодую траву и нежные цветы.
Отчаянье Ивана душить стало. Неужели он только для того по земле ходил, чтоб вокруг себя нагадить побольше? Стоит ли жизнь такую продолжать? По-другому он жить не умеет, не видел жизни другой. Отец его так жил, друзья, которых нет уже, знакомые и родня. Да и есть ли другая жизнь? И чтоб не в книжках, не на экране, не в “светлом будущем”, а здесь, сегодня, сейчас!
Штормило в Ивановом сердце, волна никчемности сменяла волну бессилия, готовая утопить его окончательно. Давно сваленный на колени душевными бурями, схватился он за соломинку-листок. И хоть нелегко было зрению доставать из-под красной туши слова надежды, слова спасения, Иван читал:
– Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас.
Чудный бальзам уже врачевал рубцы и раны мятущейся души, когда Иван подошел к окну, поднял мокрые от слез глаза в непостижимую чистоту безоблачного неба и прошептал: “Я хочу прийти к Тебе, но пути не знаю”.
В дверь постучали. Иван распахнул ее уже без всяких расспросов. На пороге его комнаты стоял молодой человек. Он без слов протянул Ивану книгу. Тот прочитал на обложке слова, написанные золотыми буквами: “Новый Завет”, полистал тонкие страницы, и когда поднял глаза, незнакомца уже не было.
Елена Шилижинская